02.05.2024 15:41
Воскресные чтения на
ПрофМед - Лекторий

Воскресные чтения на "Профмединфо". Н.Сурков: " Друзья Пушкина. Фёдор Толстой-Американец"

184

ДРУЗЬЯ ПУШКИНА
Федор Толстой-Американец

«Под бурей рока – твердый камень,
В волненьях страсти – легкий лист»
Князь П.А. Вяземский


Приведенные в качестве эпиграфа строки, как нельзя лучше характеризуют нашего героя. Они и взяты из стихотворения, посвященного ему князем Вяземским в 1818 году. Пушкин собирался украсить ими поэму «Кавказский пленник», но впоследствии отказался, признавшись одновременно князю Петру, что «за /его/ 4 стиха отдал бы 3 четверти своей поэмы».
О причине, побудившей Александра Сергеевича убрать данный эпиграф из белового предназначенного уже к печати автографа поэмы, речь пойдет впереди. Так же мы не раз еще обратимся далее к этому чрезвычайно удачному словесному «портрету» Ф.И. Толстого. Сейчас же отметим, что замечательные стихи Вяземского относились к не менее замечательному, поистине легендарному, человеку, «нравственной загадке» XIX столетия.
В самом деле, личность графа Федора Ивановича Толстого, прозванного Американцем, как магнитом притягивала современников. Ему посвящали свои стихотворные послания Сергей Марин, Денис Давыдов, Василий Жуковский, Василий Львович Пушкин, Петр Вяземский.
Граф Толстой Американец послужил прообразом героев Грибоедова, Лермонтова, Л.Н. Толстого (приходившегося, кстати, Федору Ивановичу двоюродным племянником). Лев Николаевич называл своего дядю «необыкновенным, привлекательным и преступным человеком».
Есть некоторые черты этого «необыкновенного человека» и у отдельных пушкинских героев.
По уверению небезызвестного Фаддея Венедиктовича Булгарина о графе Ф.И. Толстом можно было бы написать целую книгу (и она, точнее они – книги, уже написаны), а поскольку принято начинать подобные книги с происхождения героя, последуем и мы данному принципу.
Федор Иванович Толстой родился 6 февраля 1782 года в Москве «в приходе церкви Харитония в Огородниках». И тут в душе человека неравнодушного к обстоятельствам жизни и творчества Александра Сергеевича Пушкина (а таких, мы уверены, большинство) что-то невольно всколыхнется: ведь адрес-то пушкинский! И более того - вдвойне пушкинский.
Ну, во-первых, здесь, в одном из сдаваемых внаем домов усадьбы богатейшего московского вельможи Н.Б. Юсупова в Большом Харитоньевском переулке, в 1801 году поселилась семья Пушкиных и проживала до середины 1803 года. Так что и маленький Федя Толстой, и маленький Саша Пушкин с разницей, правда, в два десятилетия бегали по Огородной слободе и именно там, кстати, оба имели возможность впервые впитать язык «московских просвирен». Современники единодушно отмечали умение Американца сочно, метко и образно выражать в разговоре свою мысль. Помимо этого, обоих мальчиков наверняка водили в одну и ту же церковь Св. Харитония Исповедника. Храм был построен еще при царе Алексее Михайловиче в 1654 –м, снесен (к большому сожалению) в 1935 году.
И, наконец, во-вторых, - сюда же, в Огородную слободу, Александр Сергеевич поселил свою Татьяну Ларину:

В сей утомительной прогулке
Проходит час-другой, и вот
У Харитонья в переулке
Возок пред домом у ворот
Остановился…

Но вернемся к происхождению главного персонажа нашей истории. Отцом его был граф из обедневшего графского рода Иван Андреевич Толстой (1748 – 1818). Ко времени рождения сына Федора он служил в звании капитана в одном из воинских полков. Впоследствии дослужился до звания генерал-майора, будучи уже предводителем дворянства в Кологриве и помещиком Костромской губернии.
Мать Федора Ивановича Анна Федоровна (1761 – 1834) происходила из незнатного и сравнительно небогатого дворянского рода Майковых. Отдельные исследователи причисляют их к состоятельным помещикам, что возможно и правильнее. Но чем действительно был почтенен материнский род в глазах родителей Федора, а впоследствии и его самого, так это то, что к этому роду некогда принадлежал святой Нил Сорский, «по реклу Майков» (1433 – 1508).
У Ивана Андреевича и Анны Федоровны Толстых было семеро детей: три сына (Федор, Петр и Януарий) и четыре дочери (Мария, Вера, Екатерина и Анна). Однако Федор был старшим ребенком в семье, и именно ему было уготовано судьбой стать «притчей во языцах» у своих современников и продлить свою известность, что называется, в потомках.
Личность его с ранних молодых лет была окутана вереницей легенд и мифов. Поэтому, рассказывая о Федоре Толстом, правильнее было бы сразу сделать выбор, чего придерживаться: легенд или документов. Увы, к сожалению, документов об этой незаурядной жизни сохранилось меньше, чем бы хотелось. Да и что считать документом? Мемуары современника разве не документ.
Но если так, то согласно воспоминаниям Ф.Ф. Вигеля, наш юный граф уже в отрочестве любил ловить крыс и лягушек, разрезать перочинным ножом им брюхо и «по целым часам тешиться их смертельной мукой». Можно, конечно, оставить такие «пикантные» подробности на совести Филиппа Филипповича, известного своим злословием. Но на пустом ли месте они появились – вот вопрос. Во всяком случае, ничьими больше подобными свидетельствами детско-юношеская пора Феденьки Толстого вроде бы не омрачена.
В восемь лет его, как тогда полагалось, записали подпрапорщиком в лейб-гвардии Преображенский полк. То есть определили на военную стезю – путь, которым шли и отец, Иван Андреевич, и более ранние его предки, в частности, основатель графского рода Петр Андреевич Толстой, сподвижник Петра Великого.
Однако обучение юного графа началось в Морском кадетском корпусе, размещаемом в ту пору в Кронштадте. Условия в корпусе были, мягко говоря, спартанские, а на самом деле – ужасные. Как вспоминал барон и будущий декабрист В. И. Штейнгейль: «Содержание кадет было самое бедное. Многие были оборваны и босы. Учители все кой-какие бедняки и частию пьяницы, к которым кадеты не могли питать иного чувства, кроме презрения. В ученье не было никакой методы, старались долбить одну математику по Евклиду, а о словесности и других изящных науках вообще не помышляли. Способ исправления состоял в истинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет…».
«…Другой род наказания был пустая, т.е. тюрьма, смрадная, гнусная, возле самого нужного места, где водились ужасные крысы, и туда-то безрассудные воспитатели юношества сажали нередко на несколько суток 12 – или 13 – летнего юношу и морили на хлебе и воде».
Под стать условиям были и нравы, царящие в этом заведении. Штейнгейль продолжает: «Между кадетами замечательна была вообще грубость, чувства во многих низкие и невежественные. В это время делались заговоры, чтобы побить такого-то офицера или учителя, пили вино, посылали за ним в кабаки кадет же…». Или там же: «…мучителей ненавидели и презирали и нередко соглашались при выходе из классов вечерних, пользуясь темнотою, делать им взаимно различные пакости».
Существование будущих мореплавателей усугубляло и «господство гардемаринов и особенно старших в камерах над кадетами» или, если выразиться по-современному, «дедовщина». «Я сам, - вспоминает мемуарист, - бывши кадетом, подавал старшему умываться, снимал сапоги, чистил платье, перестилал постель и помыкался на посылках с записочками, иногда в зимнюю ночь босиком по галерее бежишь и не оглядываешься. Боже избави ослушаться! – прибьют до полусмерти…».
Необходимо уточнить, что «спартанское» содержание кадет и такое же отвратительное кормление относилось ко времени правления Екатерины II, когда корпус, как было уже сказано, находился в Кронштадте. С вступлением на престол императора Павла положение дел и жизнь будущих мореплавателей радикально поменялись. Воспитанники были переведены в Петербург на Васильевский остров, в здание, так называемого, Греческого корпуса. Их облачили в новенькое обмундирование: «зеленые двубортные мундиры и штаны, зимою одноцветные с мундиром, летом белые; ботфорты, треугольную шляпу и кортик».
Царственный генерал-адмирал «отечески занялся заброшенными. Посещения были часты и внезапны. Заботливость гласная, разительная».
Однако по всем имеющимся сведениям кадет Федор Толстой не успел насладиться новыми порядками, введенными «романтическим императором»: основное время его обучения пришлось на «кронштадтский» период. И, судя по всему, полного курса обучения он вообще не окончил: в кадетском формулярном списке выпускников фамилия его не значится. Видимо, как раз «кронштадтские» порядки во многом и сформировали в характере Толстого те черты, что впоследствии друг и приятель его определил как – «под бурей рока – твердый камень». Скорее всего, молодой граф уже тогда понял, что ни в состоянии с готовностью подчиняться чьим-то требованиям и даже законам: будь-то человек, общество или власти. Исследователи предполагают, что он мог быть исключен за какие-нибудь проступки или, предчувствуя подобный исход, добровольно покинул заведение. Его юной необузданной натуре явно претило слепое чинопочитание, регламентированное времяпровождение, отчетность и т.п.
Однако в ратной службе наш герой еще не полностью испытал себя (или то был компромисс с волеизъявлением отца) и из его формулярного списка мы узнаем, что в 1797 году графа произвели в портупей-прапорщики лейб-гвардии Преображенского полка. Потом последовали с годовым промежутком производство в прапорщики, подпоручики. Но наивно было бы полагать, что служба Толстого шла гладко и закономерно – он не был бы тогда самим собой.
Поскольку на те годы пришлись печально известные павловские армейские реформы, которые шли зачастую с явными перегибами, доходящими даже до абсурда, то не могло не возникнуть в армейской среде и соответствующего им противоборства. Среди молодых офицеров оно выражалось в виде вошедшей в моду определенной фронды, когда, по словам современника, «у офицеров явилось особенное хвастливое стремление выказывать свое незнание службы и нарушать ее порядок». Государь возбуждал преследования против нарушителей. Однако это только поощряло шалунов к еще большим проказам. Ну, разве мог наш новобранец остаться в стороне?! Нет, конечно. И уже через полгода после получения звания прапорщика его за некие «проказы» переводят из гвардии в гарнизонный Вязмитинский полк (правда, ненадолго). В следующем году аналогичным образом «шалун» был удален в другой гарнизонный полк. Так и шли его повышения вперемешку с взысканиями. Последние, вероятно, были вызваны враждой русского по духу графа с пруссаками - всякими Дибичами и Дризенами, пребывавшими в фаворе у императора Павла.
Впрочем, кроме неприятелей в эти годы наш герой обзаводится все большим и большим количеством друзей и товарищей. Среди военных это граф М.С. Воронцов, князь и будущий драматург А.А. Шаховской, уже упоминавшийся выше поэт-преображенец С.Н. Марин и, наконец, бравый гусар и гуляка Денис Давыдов.
Немало у него знакомых и приятелей среди театралов (Федор охотно, в первых рядах петербургской молодежи, посещает театры и концерты).
На эту же пору приходится увлечение графа (оставшееся с ним, кстати, на всю жизнь) гастрономией, а точнее кулинарным искусством.
Все это лишний раз подчеркивает широту интересов и кругозора молодого Толстого. Двадцатилетний граф пока еще не бретёр, «губивший людей» на дуэлях, но ссориться с ним всяким там Дризенам, не говоря о петербургских забияках, уже опасно.
Федор Иванович, по словам неплохо его знавшего Булгарина, «..был, как ныне говорят, человек эксцентрический, т.е имел особый характер, выходивший из обыкновенных светских форм, и во всем любил одни крайности. Все, что делали другие, он делал вдесятеро сильнее. Тогда было в моде и в нравах … молодечество – граф Ф.И.Т. довёл его до отчаянности».
До таких же «крайностей» Толстой довел свое умение обращаться с любым видом оружия. Он прекрасно стрелял из пистолета и столь же умело фехтовал. Секретам фехтования граф обучался у знаменитого в ту пору Севербрика (дававшего уроки этого искусства самому императору). Учитель однажды после поединка с молодым поручиком публично признал его «достойным и тонким партнёром».
Но свидетельства современников показывают, что граф в те годы не только закалял тело, но и совершенствовал душу. Он активно занимается самообразованием: читает труды древних философов, пробует сам писать стихи.
Хотя такого как он человека, трудно себе представить сидящим сиднем в тесном кабинете и грызущим гранит науки. Какой там кабинет! Ему и земли-то было мало. Иначе он не оказался бы чуть ли не единственным смельчаком из многочисленной толпы санкт-петербургских зевак, пожелавшим подняться на воздушном шаре с французским воздухоплавателем Андре Гарнеренем. Запомнившийся Ф.В. Булгарину полет состоялся, по-видимому, в 1803 году, когда известный француз производил свои аэростатические опыты в северной российской столице. В первопрестольной, которую Гарнерен посетил примерно в то же время, никто из москвичей лететь не решился.
Что же толкнуло на очередной отчаянный поступок Федора Ивановича. А ничего особенного, кроме желания испытать себя. Испытать, выдержать и почувствовать от этого удовлетворение.
Вспомним у Пушкина: «Есть упоение в бою, // И бездны мрачной на краю, // И в разъяренном океане…». Такое упоение, вероятно, и хотел испытывать вновь и вновь наш герой. «Разъяренный океан» был лишь на очереди. Впрочем, и он не заставил себя долго ждать.
В середине того же 1803 года мы уже видим графа Толстого в составе не просто морской экспедиции, а первого в российской истории кругосветного плавания! Первую «кругосветку» должны были возглавить капитаны двух ее кораблей «Надежда» и «Нева» И.Ф. Крузенштерн и Ю.Ф. Лисянский. Как молодой граф, уже тогда, авансом прозванный друзьями «американцем», попал в число 130 участников экспедиции, казалось уму непостижимым.
А, в самом деле - как? Ведь кадетского корпуса, он, как мы помним, не окончил. Не стал ни мичманом, ни даже гардемарином. На военной службе был не на самом хорошем счету (это, мягко говоря).
Не относился граф Федор и к большим ученым «долговременно упражнявшимся в науках людям, которые могли бы в путешествии сём собрать более полезных примечаний». И уж тем более не годился он для включения в состав отправляемого с экспедицией в Японию русского посольства. Эту миссию возглавлял известный нам по рок-опере «Юнона и Авось» действительный статский советник и камергер Н.П. Резанов. Однако, курьез в том, что граф Ф.И. Толстой был записан в состав участников грандиозного проекта именно в качестве «кавалера посольства».
Должно быть, ему самому казалось в то время сказкой завершившееся успехом оформление на борт фрегата «Надежда». И действительно: уж очень много на первый взгляд невероятного сошлось во всей этой истории. Однако биографы «Американца» и историки знаменитого плавания шаг за шагом восстановили всю картину событий. И сказочного флёру в ней заметно поубавилось, если он не исчез и вовсе.
Начать с того, что кандидатура Ф.И. Толстого возникла не совсем уж на пустом месте. Тот же самый Морской корпус окончил и двоюродный брат нашего героя, тоже Федор Толстой, но Федор Петрович (впоследствии известный русский скульптор). Вот он и должен был отправиться в путешествие. К несчастью для юноши (и к большой удаче «Американца»), он совершенно не выносил морской болезни. Федор Иванович, узнав от брата о небывалом предприятии и досадных обстоятельствах, сделавшихся препятствием для участия того в путешествии, принялся за хлопоты. По поводу собственной персоны, разумеется.
Поспособствовать делу мог тогдашний военный генерал-губернатор Петербурга граф Петр Александрович Толстой, приходившийся «нашему Толстому» родственником. В итоге в верхах было решено, дабы не производить серьезных изменений в списочном составе, заменить Ф.П. Толстого на Ф.И. Толстого. И чтобы не нарушать морских уставов и порядков причислить новоиспеченного «волонтера» к посольской группе в прямое подчинение камергеру Резанову. Оставалось графу Толстому, все еще служившему в Преображенском полку, испросить позволение участвовать в экспедиции, что он со своей неукротимой энергией благополучно и провернул.
Так сухопутный офицер оказался среди бывалых мореходов в небывалом ранее плавании, которому наш граф будет обязан не только пожизненным прибавлением к фамилии прозвища «американец», но и дополнительной закалкой своего и без того твердого нрава. Сумасбродства в его характере в результате многочисленных заморских приключений тоже не убавилось. Напротив, именно в ту пору он наиболее соответствовал характеристике, данной ему несколько позднее князем Вяземским:

«Американец и цыган,
На свете нравственном загадка,
Которого, как лихорадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечет в край,
Из рая в ад, из ада в рай!
Которого душа есть пламень,
А ум – холодный эгоист;
Под бурей рока …»

«Мятежные склонности» не оставляли его в покое и во время долгого путешествия. Многие «подвиги» Американца обросли легендами, некоторые из которых, он впоследствии с удовольствием поддерживал и дополнял. Однако, если придерживаться документов, сохранившихся после того исторического плавания, его имя можно частенько встретить и там.
Начал свои «метания» Федор Иванович с того, что в ходе сложившегося в экспедиции противостояния капитан-лейтенанта Крузенштерна и камергера Резанова, занял сторону первого.
Своевольно, таким образом, «скромный кавалер посольства» вышел из подчинения посланнику, что не могло не обострить ситуацию двоевластия, нежелательного в любом серьезном деле.
Рассказывают, будто-бы «забавы ради» граф ни одной души не оставлял в покое: «Старичок-священник, который находился на корабле, любил выпить лишнее и был очень слаб. У Федора Ивановича в голове сейчас созрел план новой потехи: напоил батюшку до “положения риз“, и когда несчастный священнослужитель как мертвый навзничь лежал на палубе, граф припечатал ему сургучом бороду к полу украденной из каюты Крузенштерна казённой печатью. Припечатал и сидел над ним, пока он проснется… И только что старичок открыл глаза и хотел приподняться, Толстой, указывая пальцем на печать, крикнул ему: “Лежи, не смей! Видишь – казенная печать“.. . После принуждены были ножницами подстричь бороду священнику почти под корешок, чтобы выпустить его на свободу».
Когда корабли пришли в Бразилию и русские путешественники на самом деле оказались в природном раю, граф Федор снова отличился, поймав шляпой колибри. Тогда многие члены команды понатаскали на борт змей, птиц и обезьян. Обзавелся своей макакой и Федор Иванович.
Сколько легендарных рассказов связано было впоследствии с этой обезьяной, ставшей невольно собирательным образом! Она росла с каждым повествованием в размерах (чуть ли не до орангутанга), граф ее и выбрасывал в море, и, якобы, съедал, изжарив на костре. На самом же деле Толстой, любящий животных и все экзотическое, выгуливал «подругу» во время стоянок на каждом острове и не давал ее в обиду. С обезьяной связана еще одна стойкая легенда, которую следует, конечно, развеять.
«Раз, когда Крузенштерн отплыл на катере зачем-то на берег, Толстой затащил орангутанга в каюту адмирала, открыл тетради с его записками, наложил на них лист чистой бумаги и на глазах умного зверя начал марать, пачкать и поливать чернилами по белому листу, до тех пор, пока на нем не осталось чистого места. Обезьяна внимательно смотрела на эту новую для нее работу. Тогда Федор Иванович тихонько снял с записок адмирала выпачканный лист бумаги, спрятал ее в карман и вышел из каюты, как ни в чем не бывало. Орангутанг один, на свободе, занялся секретарским делом так усердно, что в одно утро уничтожил все, что было до сих пор сделано Крузенштерном. За это преступление адмирал высадил злодея Толстого на какой-то малоизвестный остров и сейчас же отплыл от его берегов…».
На самом деле, как пишет современный биограф Толстого М.Д. Филин, исследователями установлено, что в последнюю неделю марта 1804 года «Надежду» и «Неву» потрепало сильнейшим штормом, корабли даже потеряли друг друга из виду. В журнале Крузенштерна, хранящемся в петербургском архиве, на месте, относящемся к этому периоду, залито семь листов. Сам же капитан оставил такую запись: «с 24 марта по 31 марта продолжалась беспрестанно бурная погода с таким свирепым волнением, что корабль наш от сильной качки терпел много». Среди этого «многого» была, очевидно, и порча журнала в результате опрокинувшейся при шторме чернильницы.
Приведенные выше полуфантастические истории, придуманные или самим графом Толстым или его последующими поклонниками, все равно вполне отвечают «преступному толстовскому духу». Что-то подобное было или с немалой долей вероятности могло быть: на то он и Толстой Американец – «нравственная загадка». Другое дело, что всё это шалости, проказы. Не за такие незначительные прегрешения граф был «списан» на берег. Числилось кое-что за нашим героем, тянущее, скажем так – на служебные преступления.
Еще в Бразилии, преследования графом камергера Резанова (своего начальника!) зашли настолько далеко, что посланник вынужден был исключить молодого «кавалера» из своей миссии, о чем и написал императору. В своей докладной директорам Российско-Американской компании Николай Резанов также писал: «Крузенштерн взял себе в товарищи гвардии подпоручика Толстова, человека без всяких правил и не чтущего ни Бога, ни власти, от него поставленной. Сей развращенный молодой человек производит всякий день ссоры, оскорбляет всех, беспрестанно сквернословит и ругает меня без пощады…».
Нельзя сказать, что капитан Крузенштерн потворствовал повсеместным нарушениям порядка неуёмным графом. Он выносил взыскания повесе (кстати, горой стоявшему за него перед Резановым) и временами журил. Придумал даже для него специальные занятия: «обучение матросов с «Надежды» «стрельбе и экзерциции».
Но мнение Резанова о подпоручике Толстом, наверняка, было учтено в высших кругах, и тот, в который уже раз, был взят на заметку.
Тем не менее, плавание продолжалось: капитаны и моряки корабельных команд несли вахты, в свободное время ловили рыбу, купались в растянутом между мачтами тенте, т.е. делали свое дело. Ученые также не сидели сложа руки - «изыскивали причину светящихся явлений в воде морской» и «испытывали Гальсову машину». На острове Нукагива Полинезийского архипелага, населенном аборигенами, не гнушающимися человечьим мясом, сделали довольно продолжительную остановку. Участник экспедиции, приказчик Коробицын писал о местных людоедах: «Тела убитых неприятелей употребляются в пищу с восторгом».
Другой особенностью островитян была широко используемая татуировка кожного покрова, доведенная до степени настоящего искусства. Ничего не имеющие из одежды, кроме скромных набедренных повязок, нукагивцы были с головы до пят покрыты многочисленными узорами. Чем выше было социальное положение человека в племенной иерархии, тем более богатыми узорами он был украшен. Самыми затейливыми «тату» расписан был, естественно, нукагивский вождь, король Тапега Кеттонове.
В ходе дружеского обмена товарами (аборигены предлагали кокосы и хлебные плоды, «существа высшие», чьи «корабли снисходят с облаков» - обломки железных обручей для бочек) на борт кораблей поднимались и местные «жрицы любви», и мастера «тату». И теми, и другими услугами, само собой разумеется, не преминул воспользоваться наш Федор Иванович. В память о Нукагиве на его коже по всему телу (!) остались художественные завитки темно-синего цвета в виде каких-то змей и диковинных растений.
Так случилось, что именно во время стоянки у этого острова противостояние Крузенштерна и Резанова достигло своего апогея. Последнего, несмотря на высокий, по сути министерский, сан, во время бурного столкновения с криками «мы ж его!» едва «не заколотили в каюту». Первым бросился исполнять волю «бунтовщиков» естественно Толстой-Американец (спасибо, был остановлен). В итоге камергер сам заперся туда и предпочитал не показываться больше на палубе.
Но такое «бунтовское» поведение членов обеих команд тянуло «на Сибирь», и Крузенштерну необходимо было что-нибудь предпринимать в отношении самых отчаянных смутьянов, дабы самому по прибытии на Камчатку не пришлось отвечать по всей строгости законов.
Чувствовал загодя опасность и следующий после капитана «коновод бунтовщиков» - Федор Иванович Толстой, и оттого задумал достаточно хитроумную комбинацию. Суть ее заключалась в том, чтобы во время стоянки на острове Овига незаметно «отстать» от своего корабля и дожидаться плывущую следом «Неву». Попасть на корабль капитана Лисянского Американцу нужно было потому, что тот следовал далее в Русскую Америку: очень уж не хотелось графу предстать перед российскими властями, пусть и камчатскими.
Но кто-то донес Крузенштерну о планах бесшабашного подпоручика, и капитан взял курс на Камчатку, не приставая к острову.
Когда «Надежда», спустя положенное время, вошла в Авачинскую бухту, и больной все последние месяцы от переживаний Резанов ступил на берег, незамедлительно началось следствие с участием камчатского губернатора Кошелева. Из Ф.И. Толстого обличенная властью троица постаралась сотворить «козла отпущения», представив его основным зачинщиком беспорядков на корабле. Федор Иванович и тут не повесил голову, а ходил веселый и бравый, как всегда. Единственно, что пришлось ему сделать против души – это написать покаянное письмо самому Николаю Резанову. Щекотливую для всех ситуацию (первое, все ж таки, кругосветное путешествие и посольство в Японию!) к счастью, удалось разрешить миром. «Пострадал» лишь наш граф, которого решено было списать на берег, дабы добирался в Петербург сухим путем.
Надо признать, что благополучный для всех исход (наш Федор Иванович тоже не унывал) обеспечило в общем-то благородное поведение Н.П. Резанова, отозвавшего назад все свои претензии и жалобы, поданные на имя губернатора. Единственным условием камергера были публичные извинения, принесенные ему всеми офицерами команды. Завершили неприятную историю шумные пиры в честь возвращенного мира, длившиеся «не один день».
Когда фрегат «Надежда» в конце августа покидал Камчатскую гавань, Федор Иванович снял шляпу и поклонился прославленному капитану, «с издёвкой поблагодарив его за всё».
Лишь спустя несколько месяцев, помотавшись по камчатским поселкам и обзаведясь друзьями-приятелями среди камчадалов, граф Федор через Охотск и бескрайнюю Сибирь отправился в Европу.
В Петербурге он оказался в августе 1805 года. Встретившийся с ним в «стране вотяков» Ф.Ф. Вигель, свидетельствует о том, что «бывшего кавалера посольства графа Федора Толстого тогда задержали на заставе при въезде в Петербург, чуть ли не силком провезли через город – и отправили в Нейшлотскую крепость».
Впрочем, памятливого Филиппа Филлиповича следует слегка поправить: в гарнизоне Нейшлотского замка Толстой оказался лишь спустя полгода, успев понаслаждаться в обществе друзей и света славой знаменитого путешественника. Однако сменить столичную жизнь и кратковременную службу в Костромском мушкетерском полку (куда его в очередной раз «выписали» как проштрафившегося) на крепость на скале посреди финского озера было равносильным тому, что произошло с Пушкиным, сосланным в одночасье из солнечной Одессы в Псковское захолустье.
После круговорота событий и калейдоскопа впечатлений, пережитых за последние полтора года, скука постоянного сидения в «гранитах финских, гранитах вековых», от которой «дохли и мухи», показалась поручику Толстому убийственной. К тому же в Европе оживились военные действия русской армии против Бонапарта, а его родной Преображенский полк принял в них непосредственное участие. Пока граф Федор нес охрану никому в то время ненужного замка, его друг Сергей Марин отличился под Аустерлицем, будучи там тяжело раненным и награжденным впоследствии золотой шпагой с надписью «За храбрость».
Толстой еще острее чувствовал себя «гонимым судьбой» и рвался душой окунуться в «марсовые утехи». «Наказание жестокое для храбреца, который никогда не видал сражения», - сочувствовал ему в мемуарах Ф.Ф. Вигель.
Два с половиной года продолжалось ужасное сидение в Нейшлотском замке. И можно не сомневаться, что и наш граф, не раз подумывал вослед другому, книжному – графу Монте-Кристо, бежать однажды из каменного склепа. Но тут, наконец, вмешался рок. Благодаря неразумным действиям шведского короля Густава IV Адольфа отношения между Россией и Швецией резко ухудшились, и в январе 1808 года российской гвардии было высочайше предписано приготовиться «к выступлению в поход по первому приказанию». Таковое последовало уже в следующем месяце. Запахло порохом уже непосредственно вблизи «финских хладных скал». Тут уж ни что на свете не могло удержать взаперти нашего храбреца и витязя. Граф Толстой добился того, что его причислили к штабу генерал-адъютанта князя М.П. Долгорукова, давнего, к тому же, его знакомца. В состав долгоруковского штаба входил в ту пору и Иван Петрович Липранди, впоследствии приятель Александра Сергеевича Пушкина, генерал-майор и военный историк. Согласно его воспоминаниям граф Федор был в окружении командующего на правах старого товарища. Двадцатисемилетний князь называл Толстого дядя Федор, охотно слушал многочисленные «мастерски излагаемые» рассказы, но и доверял самые рисковые дела.
Во время одного из таких дел, князь, идущий в пешем строю между Ф.И. Толстым и И.П. Липранди, был убит прямым попаданием ядра. Липранди вспоминал этот трагический случай: «Вечером… мы нашли князя на том самом столе, на котором обедовали, в распоряжении медиков, бальзамировавших его. Здесь только я мог обмыться от крови (князя – Н.С.), но граф Толстой решительно сказал, что не будет смывать ее, пока сама не исчезнет…».
Благоговейную память о князе, как и мундир его, обагренный кровью, Федор Иванович хранил всю свою жизнь.
Сам он не единожды отличился в шведской баталии. Например, во время зимнего разведывательного похода через пролив Кваркен, воды которого редко покрываются льдом. То было очень опасное предприятие, мало чем отличающееся от типичной авантюры. Дело в том, что это проклятое место обладает определенным своеобразием: стоит смениться ветру на южный и ледяной покров исчезает на глазах, спастись при этом нет уже никакой возможности. На сухом языке военного документа сопутствующие смельчакам условия вылазки выглядели так: «22 Генваря 1809 года ходил (Толстой – Н.С.) с охотниками осматривать положение замерзших вод Кваркен среди стужи до 25 градусов, когда ненадежность льда угрожала страхом смерти».
Подвиг Федора Ивановича запечатлен был и в многотомной «Истории лейб-гвардии Преображенского полка». Глава хрестоматии так и называется «Капитан граф Толстой переправляется через пролив Кваркен». Но мало того, он повторил этот «наизатруднительнейший» поход в марте вместе с частями генерал-лейтенанта М.Б. Барклая де Толли. Трое суток по глубоким снегам и высоким торосам без возможности зажигать огня двигались русские воины, таща на себе орудия и обозы. Преодолев около ста верст, они зашли в тыл шведам и практически без сопротивления взяли город Умео. «Такой переход мог преодолеть только русский солдат», - выразил свое восхищение будущий фельдмаршал. И добавил о трудностях пути: «Не нужно веховать Кваркена, я развеховал его трупами». За участие в этой экспедиции и «за оказанное им тогда отличие» в бою граф Федор Толстой удостоен был «Монаршего благоволения».
А кровь свою он пролил несколько позднее – в генеральном сражении с французами под Бородино. В то грозное время он был уже уволен от службы (за конфликт с все тем же пруссаком Дризеном), навсегда распростился с Преображенским полком и жил в поместье сестры в Калужской губернии. Отставной гвардейский капитан был уволен без права не только ношения мундира, но и въезда в столицы. Таким образом, для него деревенская жизнь была своего рода ссылкой.
Но разве мог он оставаться в стороне, когда Отечество в опасности?!
Наплевав на все циркуляры властей, граф Федор начал незамедлительные хлопоты о вступлении в ряды московского ополчения. С чином армейского подполковника он вновь начал военную службу в августе 1812 года. Это было его время, его стихия и ничто, и никто уже не мог помешать ему «постоять за отечество».
Командуя первоначально батальоном Ладожского пехотного полка, входившего вместе с другими полками дивизии генерал-майора И.Ф. Паскевича в пехотный корпус генерал-лейтенанта Н.Н. Раевского, он в ходе обороны Большого редута в критический момент взял на себя командование полком. И неоднократно ходил в цепи рядовых в штыковые атаки.
Татуированный, со святым Спиридонием на груди и горящими огнем очами («молодой лев наружностью»), Толстой Американец, представлял для французов, надо думать, страшное зрелище. Некоторые очевидцы утверждали, что он одевал сверху шинель рядового. Там же у Большого редута, названного потом батареей Раевского, граф получил тяжелое ранение в ногу и был эвакуирован с поля боя. По словам Дениса Давыдова, «кровь струями потекла из раны». Потерю ее неунывающий и даже щеголявший ранением герой, едучи на крестьянской подводе, восполнял мадерой.
За производство храброго подполковника в следующий чин ходатайствовали такие видные военачальники, как М.И. Кутузов, Н.Н. Раевский, А.П. Ермолов (что и произошло с задержкой по причине бюрократической оплошности в августе 1813 г).
Граф Толстой, излечившись, насколько возможно быстро, участвовал еще в целом ряде сражений и «отличил себя мужеством». Дойдя вослед бегущему «Буонапарте» в ратном строю до Березины, он проделал вместе со всеми и заграничный поход.
При этом его «боевая грудь» украсилась орденами Св. Владимира 4-й степени и Св. Георгия 4-й степени. В 1814 году, как и большинство русского воинства, Федор Иванович отправился домой, в Россию. Прошение об отставке он подал в том же году и, получив ее, в ореоле славы зажил в любимой Москве.
Чем же занимался этот необыкновенный человек? «Графствовал и графинствовал», по его же собственным словам. Даже и в тихой, оживающей после пожарища и разорения Первопрестольной, толстовская «страстей кипящих схватка» нашла, куда метать его «из края в край».
Пиры следовали за пирами, близкие друзья, образовавшие братский круг «пробочников», отмечали награды, кавалерство, отставку и далее по кругу. В его доме на Староконюшенной, надо думать, не смолкали припевы:

Подобно древле Ганимеду,
Возьмемся дружно за одно.
И наливай сосед соседу:
Сосед ведь любит пить вино!

Не смолкали, впрочем и умные «разнообразные разговоры», до которых наш граф-эпикуреец был большой охотник. Дочь его, П.Ф. Перфильева писала об отце: «Отец мой был человек замечательного ума, имел дар слова, особенно после бутылки выпитого вина».
А еще такие «соседи-пробочники» любили проводить время за картами. Тут Федор Иванович не стеснялся, играя, подправить иной раз ошибку фортуны. О «нахальной уловке» графа, кто только не писал: от Дениса Давыдова до Александра Грибоедова («крепко на руку нечист»).
При этом отставной полковник, никогда не помышлявший о «минеральных водах», «стеганом халате» и прочих атрибутах спокойной «райской» жизни, так обосновывал свое понимание грехов в письме князю Вяземскому: «Не облегчай совести своей от грехов любезных и веселых, как тяжело без них жить. Заживо приобретенная святость есть преддверие разрушения». Так рассуждал наш «хмельной философ».
Из трех губительных страстей - «карты, женщины, вино» - в жизни графа Толстого, как и в самом «триединстве», женщины занимали едва ли не центральное место. Современница его Е.П. Янькова утверждала, что красавец Толстой «был некоторое время в большой моде, и дамы за ним бегали», вторит ей и дочь его, упоминавшаяся уже нами, П.Ф. Перфильева: «Много женщин не устояло против него!». Сам герой наш вспоминал впоследствии о годах шальной молодости, как «удалых, разгульных, когда пилось, буянилось и любилось, право, лучше теперешнего» (забегая вперед, заметим, что и страдал он не меньше).
Экстравагантность нашего героя выразилась очередной раз в том, что он остановил свой выбор не на русской женщине, а на «Египетской деве», т.е. цыганке. «Египетской» потому, что в то время цыган считали выходцами из Египта. И тут у него было все, не как у обычных людей. Смуглая красавица Дуняша с «правильным греческим носом и большими черными глазами» покорила темноволосого и по-цыгански кудрявого «магната», бывшего старше ее на пятнадцать лет. Заставила трепетать «легким листом, как пишет биограф Михаил Филин. С той поры в толстовском доме появилась юная, но гордая и своенравная, хозяйка.
К этому времени и относится прекрасная характеристика Федора Ивановича, данная в стихах его другом-поэтом: «Американец и цыган…». Характеристика, как мы уже отмечали, наиболее полная и законченная, потому что «земную жизнь, пройдя до середины», граф Толстой окончательно сформировался как личность. Сформировался и его законченный образ в глазах окружающих.
К этому же времени следует отнести и момент знакомства с Американцем Толстым Александра Пушкина. Они не просто познакомились осенью 1819 г., а стали приятелями. Однако приятельские добрые отношения длились недолго: однажды оба, будучи в гостях на «чердаке» у драматурга А.А. Шаховского, сошлись за карточным столом. Поэт заметил, что противник «передергивает» и незамедлительно высказался по этому поводу. На что Федор Иванович ответил: «Да я сам это знаю, но не люблю, чтобы мне это замечали».
Впрочем, расстались они безо всякой злобы друг на друга. Ссора, казалось, затухла сама собой. Толстой вскоре возвратился в Москву, а через полгода был выслан на юг «в почетную ссылку» и Пушкин.
А уже в Кишиневе поэт узнал, что сплетню, появившуюся еще в бытность его в Петербурге, о том, что будто бы он был высечен в секретной канцелярии Министерства внутренних дел, распространяет по Северной столице князь Шаховской с подачи Толстого. Нанесенная графом обида была горькой, а сплетня показалась Пушкину убийственной. Он не знал, что делать, и если бы ни участие друзей, вполне мог бы покончить с собой.
На злобную клевету он ответил резкой эпиграммой:

В жизни мрачной и презренной
Был он долго погружён,
Долго все концы вселенной
Осквернял развратом он.
Но, исправясь понемногу,
Он загладил свой позор,
И теперь он – слава богу
Только что картёжный вор.

Стих тогда напечатан не был, но, конечно, был передан Толстому.
Этим обиженный поэт, однако, не ограничился и в 1821 году в «Сыне Отечества» появилось пушкинское послание к Чаадаеву, где были такие строки:

Что нужды было мне в торжественном суде
Глупца философа, который в прежни лета
Развратом изумил четыре части света,
Но просветив себя, загладил свой позор:
Отвыкнул от вина и стал картёжный вор…

Но в оригинале второй стих звучал не так: «глупца философа» - это замена, сделанная по требованию цензуры издателем Н.И. Гречем. Александр Сергеевич писал тому: «Зачем глупец? Стихи относятся к американцу Толстому, который вовсе не глупец, но лишняя брань не беда».
Как видим, невзирая на оскорбленную честь, Пушкин признавал достоинства ума Федора Ивановича (да и как их было не признать?).
Вяземскому, заступившемуся за Американца, Пушкин отвечал: «…но мое намерение было .. резкой обидой отплатить за тайные обиды человека, с которым я расстался приятелем и которого с жаром защищал всякий раз, как представлялся тому случай. Ему показалось забавно сделать из меня неприятеля и смешить на мой счет письмами чердак кн. Шаховского. Я узнал об нем, будучи уже сослан, и, почитая мщение одной из первых христианских добродетелей – в бессилии своего бешенства закидал издали Толстого журнальной грязью…».
В этом же письме поэт пишет старшему другу: «Ты упрекаешь меня в том, что из Кишинева под эгидою ссылки печатаю ругательства на человека, живущего в Москве. Но тогда я не сомневался в своем возвращении. Намерение мое было ехать в Москву, где только и могу совершенно очиститься. Столь явное нападение на гр. Толстого не есть малодушие, сказывают, что он написал на меня что-то ужасное…».
Как видим, граф Федор тоже не оставил безответной «журнальную грязь» поэта и вот его это самое «ужасное»:

«Сатиры нравственной язвительное жало
С пасквильной клеветой не сходствует нимало.
В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл,
Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил.
Примером ты рази, а не стихом пороки,
И вспомни, милый друг, что у тебя есть щеки»

Толстой-Американец, который неоднократно дрался и которого, наверняка, не раз драли в кадетском корпусе, опять бьет в самое больное место Пушкина. С ним, мол, надобно поступить, как с нашкодившим мальчишкой, высечь, отвесить оплеуху, надрать уши и т.д. В то время как молодой и растущий не по дням, а по часам поэт, требовал уважения к своей личности и уже не особо видел препятствие в возрастной разнице между ним и его старшими друзьями.
Вообще история о том, как поссорились Федор Иванович с Александром Сергеевичем, абсурдностью своего возникновения могла бы напомнить известную гоголевскую повесть о двух миргородских помещиках Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче. Повод к ссоре и там, и там был, конечно, пустяшный.
В нашем случае началось все, как мы помним, с передернутой карты. Однако, игроки в те времена относились к этому достаточно спокойно. По словам, например, князя С.Г. Волконского (впоследствии декабриста) «шулерничать не было считаемо за порок, хотя в правилах чести были мы очень щекотливы». Для Пушкина, пылкого и честного юноши, в 1819 году такие «игрецкие штуки» были внове (это позднее он встретит немало шулеров-профессионалов, куда похлеще графа Толстого и даже пострадает от них). Но, видимо, поэту объяснили, и он сдержал себя. Все кончилось тогда мирно.
Но вот в том, что ссора растянулась на целых шесть (!) лет, была доля вины, по-видимому, обоих приятелей.
Положим, Американца задело замечание партнера. Мы не знаем (но можем предполагать) каким тоном и с какой степенью горячности, оно было сделано.
Кто для Толстого был тогда Пушкин – юнец, бывший чуть ли не вдвое младше его. Ну, еще племянник небезызвестного московского поэта и остроумца Василия Львовича Пушкина, приятель Вяземского и Жуковского, а также некоторых других общих знакомых. Но сам-то он в глазах Толстого пока ничего из себя не представлял. Ну, начинающий поэт… Однако, граф, как нам известно, и сам «крапал» стихи. Кстати, первая пушкинская поэма «Руслан и Людмила», сделавшая имя автора по-настоящему известным, появилась в печати лишь в 1820 году. Тем не менее, граф тоже не дал воли эмоциям: ответная фраза его была холодна, но не более.
Вина графа Толстого в том, что он гораздо позднее (уже из Москвы) ответил письменной, придуманной им, сплетней. И это уже был недостойный подлый ход, «тайная обида». Конечно, можно и тут при желании отыскать для графа смягчающие обстоятельства – он в течение лета и начала осени лишился трех дочерей. Но Пушкин-то тут при чем?
Рана, нанесенная поэту, кровоточила долго: даже в стихах, написанных пятилетие спустя, ко дню Лицея, мы встречаем такие горькие строки: «Друзьям иным душой предался нежной//Но горек был небратский их привет».
«Невольник чести», по определению Лермонтова, Пушкин все шесть лет готовился и ждал дуэли. Без сомнения он знал, насколько опасного противника он приобрел в лице Федора Толстого. Тот даже внешне производил на некоторых современников сильнейшее впечатление. Вспомним данные ему характеристики: «молодой лев», «дьяволом внушаем…» … . Особенно сильное воздействие оказывал толстовский взгляд и, конкретно, сами его глаза. Например, вот как они поразили впервые его увидевшего Ф.Ф. Вигеля со спутниками: «…глаза его, вероятно, от жара и пыли покрасневшие, нам показались налитыми кровью, почти же меланхолический его взгляд и самый тихий говор его настращённым моим товарищам казался омутом». Или читаем у Грибоедова: «Глаза в крови, лицо горит…». Другой литератор вспоминал: «Чёрные глаза его блестели как раскаленные угли, и когда он бывал сердит, то страшно было заглянуть ему в глаза». Но страшен был Американец не только особенностями своей наружности. Он был прирожденный воин, испытанный боец, причем не только на поле брани, но и в поединках чести. Слава графа, как известного, «ярого дуэлиста», «губителя людей», сопровождала его при жизни и, увы, пережила его.
Пришло время осветить и эту (достаточно темную) сторону героя нашего очерка. Слухи, распространяемые о нем, гласили, что ему «убить кого-нибудь было так же легко, как передёрнуть карту или выпить стакан вина». Племянница Федора Ивановича М.Ф. Каменская утверждала в своих воспоминаниях, что «убитых им он сам насчитывал 11 человек. И он, как Иоанн Грозный, аккуратно записывал имена их в свой синодик».
Но на самом деле бретёром он не был, да и документально могут быть подтверждены лишь две толстовские дуэли, состоявшиеся во время его службы в Финляндии. Первого противника, капитана Генерального штаба Бруннова, граф «прострелил» (по словам И.П. Липранди), т.е. ранил, второго – офицера Лейб-Егерского полка Нарышкина убил.
Тем не менее, повторимся, граф Толстой был грозный противник (вспомним и его умение владеть оружием).
Правда, Александра Сергеевича, несмотря на молодые годы, тоже нельзя было назвать «мальчиком для битья». Пушкин был отменным фехтовальщиком. Фехтованием увлекался еще в Лицее, затем брал уроки этого искусства у знаменитого преподавателя А. Вальвиля (который учил впоследствии весь гвардейский корпус).
Когда же в Петербург в 1819 г. приехал французский фехтовальщик О. Гризье, послуживший прототипом главного героя романа А. Дюма «Учитель фехтования», поэт занимался и с ним. Результаты говорили сами за себя: «Дрался я с Пушкиным на рапирах, - вспоминал Ф.Н. Лугинин, - и получил от него удар очень сильный в грудь». Еще один кишиневский знакомый поэта, В.П. Горчаков также отмечал пушкинское превосходство: «И опять дрались на эспадронах с Пушкиным, он дерется лучше меня и, следственно, бьет». А ведь оба его соперника были людьми военными.
О том, как Александр Сергеевич постоянно совершенствовался в стрельбе из пистолета, можно получить представление не только из воспоминаний его приятеля и соседа по Михайловскому А.Н. Вульфа, но и из пушкинской повести «Выстрел».
Таким образом, можно считать, что эти два незаурядных человека были достойными противниками. И, слава богу, что дуэль не состоялась. А произошло это потому, что, по мнению современного пушкиниста и биографа Толстого М. Д. Филина, это была «дуэль без дуэли». Другими словами, за долгие восемь лет, по истечении которых друзья-недруги, наконец, встретились, взаимные претензии их оказались исчерпаны. Как говорится: «пар вышел в свисток». И примирить их не составило труда.
Однако произошло это не само собой, не только время затушило довольно жарко полыхающее некогда пламя конфликта. По словам М. Филина, «обменявшись … прицельными вербальными выстрелами, Александр Пушкин и Федор Толстой выхолостили, практически исчерпали конфликт».
Представляется, что оба спустя какое-то время поняли, что перегнули палку. И оба опустились до уровня «журнальной грязи»: ну разве мы можем согласиться, что жизнь Американца была «мрачной и презренной»? Или - с ответным толстовским: «презренным чту тебя»?
Видимо, Пушкин, которого судьба вскорости, как по заказу, свела и с И.П. Липранди, и с Ф.Ф. Вигелем, стал узнавать от них все больше подробностей о подлинных, в том числе и славных, «бородинских» свершениях графа Толстого. Пытался влиять на опального, но гордого поэта и друг его П.А. Вяземский. И совсем другой образ Американца постепенно стал вырисовываться в его глазах.
Могли до Пушкина доходить и отзывы близких толстовских друзей. Например, сказанный об Американце Петром Нащокиным некоей молодой особе: «Если б он вас полюбил, и вам бы захотелось вставить в браслет звезду с неба, он бы ее достал. Для него не было невозможного, и все ему покорялось. Клянусь вам, что в его присутствии вы не испугались бы появления льва».
Со своей стороны Федор Иванович тоже не мог не видеть, в какого богатыря духовного вырастает недавний «шалопай» и «повеса». И не только с точки зрения поэтического гения, но и в человеческом плане. По ту сторону виртуального барьера тоже стоял уже «твердый камень» и боец.
Вот эта общность личностных черт (любовь к родной Москве и Отечеству, верность друзьям и ненависть к врагам, обостренное чувство чести и т.д.), на наш взгляд, исподволь сближала и, наконец, вновь сблизила наших героев.
Александр Сергеевич, чтобы «соблюсти лицо», все же заслал своего секунданта С.А. Соболевского к Толстому в 1826 году (на следующее утро после возвращения в Москву из ссылки). Но граф Федор был в отъезде. А в 1828 году состоялось окончательное примирение некогда непримиримых фигурантов «дуэли без дуэли».
В последующие годы этих двух близких по духу и, безусловно, уважающих друг друга людей связывали теплые дружеские отношения. В какой-то степени между ними установилось даже подобие родственной связи. Произошло это после того, как Пушкин, полюбивший юную Наталью Гончарову, обратился к Толстому с просьбой ввести его в семейство будущей невесты и жены. Федор Иванович, как мы уже указывали, проводил немало времени в Калужских имениях и близко знал соседей по поместьям - Наталью Ивановну и Николая Афанасьевича Гончаровых. Отставной полковник успешно справился с оказавшейся нелегкой задачей и так-таки сосватал Пушкину младшую барышню Гончарову. С той поры Федор Толстой сделался поэту не только приятелем, но и «сватом».
«Видел я свата нашего Толстова», - писал он жене в одном из писем.
Московские свидания новообращенных друзей происходили на квартирах общих знакомых, в Благородном собрании или Английском клубе, в доме самого графа в Сивцевом вражке.
В присутствии Толстого в московском доме С.Д. Киселева состоялось первое чтение Пушкиным «Полтавы». Ему Пушкин с приятелями посылают записку: «Сейчас узнаем, что ты здесь, сделай милость, приезжай. Упитые вином, мы жаждем одного тебя. Бологовский, Пушкин, Киселев». Американец, «надежный друг» не замедлил с ответом: «О, пресвятая и живоначальная троица, явлюсь к вам, но в полупитой, не вином, а наливкою, кою приемлете яко предтечу Толстова». И послал им раньше себя бутылку – «предтечу».
Надо думать не раз и не два, свидания заканчивались «залихватскими пирушками». Хотя, справедливости ради, следует сказать, что периодически граф давал себе зарок воздерживаться от «пьяноления». В такую пору «… голова у нас, какой в России нету» (слова Грибоедова из «Горе от ума») полностью отдыхала от наливок и пуншей.
Сохранился исторический анекдот об одной из таких толстовских «епитимий», когда граф «месяцев шесть не брал в рот ничего хмельного. В самое то время совершились в Москве проводы приятеля, который отъезжал надолго. Проводы эти продолжались недели две. Что день, то прощальный обед или прощальный ужин. Все эти прощания оставались, разумеется, не сухими. Толстой на них присутствовал, но не нарушал обета, несмотря на все приманки и на увещевания приятелей, несмотря, вероятно, и на собственное желание. Наконец, назначены окончательные проводы в гостинице, в селе Всесвятском. Дружно выпит прощальный кубок, уже дорожная повозка у крыльца. Отъезжающий приятель сел в кибитку и пустился в путь. Гости отправились обратно в город. Толстой сел в сани с Денисом Давыдовым, который (заметим мимоходом) не давал обета в трезвости. Ночь морозная и светлая. Глубокое молчание. Толстой вдруг кричит кучеру: стой! Сани остановились. Он обращается к попутчику своему и говорит: «Голубчик Денис, дыхни на меня».
Заключительная встреча друзей состоялась в мае 1836 года, когда Пушкин в последний раз посетил Москву, и они вместе обедали у общего друга П.В. Нащокина.
Вскоре Американец уехал за границу для лечения дочери. Роковая пушкинская дуэль случилась без него. Нет сомнения в том, что Толстой тяжело переживал гибель поэта.

Толстой портрет.jpg
С этого трагического события для отставного полковника и стареющего философа наступила новая полоса несчастий: вновь стали умирать его дети. На этот раз безносая старуха пришла за любимой дочерью Федора Ивановича Саррой. Молодая девушка, талантливая поэтесса, несмотря на все старания родителей и врачей умерла в Петербурге весной 1838 года и была погребена на Волковском кладбище. Но безутешный отец пожелал, чтобы та почивала в дорогой для него московской земле. Федор Иванович преодолел все трудности и перезахоронил любимую «Сарраньку» на Ваганьковском кладбище «под одним камнем» с восемью (!) другими чадами Толстыми.
Через восемь лет там же упокоился он сам.




Н. Сурков